Виктор Пелевин. Смотритель. Том 1. Орден желтого флага (фрагмент)

Виктор Пелевин. Смотритель. Том 1. Орден желтого флага (фрагмент)

Виктор Пелевин. Смотритель. Том 1. Орден желтого флага (фрагмент)
Пелевин Смотритель Орден желтого флага фрагмент

… Есть люди, оставившие довольно много потомства. К их числу относится и наш родоначальник, носивший простую русскую фамилию Киж (это было еще до того, как при Антонио Третьем в моду вошли имена, искаженные на французский, итальянский и античный манер).

Детство и юность Кижа (отрывок)

Киж, известный своим распутством («великим развратом», как удачно выразился один из переводчиков Светония), был одним из сподвижников Павла Великого и оказал императору неоценимую услугу. Он взял у судьбы награду натурой, ибо происходил из гвардейских офицеров и больше всего в жизни ценил ее влажную корневую суть. Под конец он совершил какое-то преступление, сохраняемое в тайне — и мы, потомки, до сих пор за него расплачиваемся.

У Кижа было больше пятисот любовниц. То же самое, впрочем, говорили и про Павла, только Павел обычно уподоблялся Кришне, нежно играющему на флейте для пастушек, а Киж — буйнопомешанному, устроившему дебош в публичном доме; здесь таилась непонятная несправедливость, из-за которой наш род, считаясь одним из самых знатных в Идиллиуме, был одновременно своего рода непристойностью.

Все де Киже прикованы судьбой к месту своего рождения — где как бы искупают неясную вину предка. Многие из старших бюрократов, служащих в канцеляриях Идиллиума, и все без исключения Смотрители происходят именно из нашего рода (ходила шутка, что к нему же принадлежат и Ангелы Элементов — это, конечно, ерунда, но дает представление о нашей вездесущности).

Детство, проведенное в строгости — залог счастья в зрелом возрасте. Просто потому, что обойденному усладами долго не надоест все то, чем пресытится человек, утопавший в развлечениях с младенчества.

Обыкновенно де Киже воспитываются в монастыре — а по достижении двадцати двух лет им доверяют какую-нибудь ответственную должность. Часто это делает лично Смотритель. Тогда в их жизни появляются обычные человеческие радости, но до этого момента они почти отсутствуют.

Я вырос в фаланстере «Птица» возле одного из монастырей Желтого Флага (когда мне исполнилось двенадцать лет, меня записали в этот орден в чине шивы, на что, конечно, я не имел ни земного, ни небесного права). Обращались со мной строго. Вместе со мной росли несколько других монастырских детей, моих сверстников и, возможно, родственников.

Я не был среди них ни самым сильным, ни самым слабым (то же касалось и моих умственных способностей). По мнению воспитателей, так человек развивается лучше всего: он не чувствует себя неполноценным, тянется за теми, кто быстрее, умнее, веселее — и понемногу учится преодолевать себя.

Вместе со всеми я тренировался в концентрации, учил стихи, мыл посуду на кухне, зубрил историю Катаклизма и Возрождения, подметал двор и даже пас одно время монастырских свиней, что тогда вызывало у меня отвращение, а сегодня кажется идиллическим и милым. Еще я, как и все дети, с удовольствием добивал отработавших свое големов — за что сегодня мне стыдно.

В двенадцать лет меня разлучили с фаланстером «Птица» и отправили в фаланстер «Медведь», расположенный в горах к северу от столицы.

Помню мое первое от него впечатление: мы едем по горной дороге — и после поворота надо мной нависает как бы немыслимая серая плотина, перерезающая ущелье… Проходит секунда, и я понимаю, что это не плотина — мы слишком высоко, — а фасад возведенного между скалами здания с редко расставленными окнами.

В этой плотине я и провел следующие десять лет. Внутри она оказалась неожиданно комфортабельным местом — там были спортзал, пара кафе и длинный бассейн с морской водой. Серьезная школа для высшей элиты. Я обучался так же анонимно, как и прежде.

Нас учили физическому совершенству, древним языкам и так далее — как обычно в таких местах. Мы даже решали квадратные уравнения (они казались мне скорее продолговатыми — и особого успеха в этом я не достиг).

Кроме того, в моем образовании появились и технические предметы: в те годы праведность медитаторов Железной Бездны была вознаграждена, и в нашем быту появились первые вычислители и умофоны.

Помню, как мы разбирали их и вынимали из латунных цилиндров полоски бумаги с непонятными мантрами на латыни. Говорили, что их специально пишут чернилами, полностью выцветающими за два года — чтобы заставить покупателя обновлять модель.

Сейчас я предполагаю, что память об этих нудных уроках вбивали в голову будущему Смотрителю специально — для того, чтобы у него навечно угас интерес к технике. Если так, то цель была достигнута.

Но нас не слишком интересовали все эти технические новинки — мы главным образом увивались за хорошенькими прислужницами и официантками, чей полумонашеский статус совершенно не препятствовал нашему общению из-за специфики данных ими обетов. Бедняжки по-настоящему любили работу с молодежью, но их было мало, и на их благородную жертву у нас стояла серьезная многодневная очередь, отчего я привык придавать этой гигиенической процедуре значение и ценность, которых она сама по себе лишена.

Во втором фаланстере со мной обращались строже, чем прежде. Я объяснял это тем, что меня невзлюбили учителя, особенно учитель медитации. Хоть мои тренировки в концентрации прекратились, от меня теперь требовали невероятных усилий в визуализации.

Мне, например, несколько секунд показывали парадный портрет тогдашнего Смотрителя, Никколо Третьего, а затем я должен был описать его во всех подробностях — от черной маски на лице до крохотных рубинов в ошейнике придворной собаки. Если я не ошибался в своем отчете ни разу, меня могли спросить, например, про форму мазков, которыми написаны канделябры золотой люстры.

К счастью, я проходил подобные проверки без особых трудностей — к визуализации у меня определенно был талант, и первые упражнения по ее развитию начались еще в «Птице».

Мои успехи в математике и физике оказались скромнее. Я писал неплохие сочинения по литературе, но учитель словесности отмечал в них «бедность слога и боязнь актуального высказывания» (до сих пор не понимаю, что имел в виду этот трогательный поэт-неудачник, полный желчи, так и не алхимизировавшейся в чернила).

Еще я неплохо рисовал, но меня бесили темы, задаваемые на уроках — изобразить капитель колонны, голову мраморной женщины, в подробностях перерисовать карандашом древний масляный пейзаж (оригинал убирали, дав мне посмотреть на него пару секунд, из чего я делал вывод, что меня продолжают натаскивать в визуализации).

Это, конечно, дало результаты. Эклектичные символы Единого Культа становились объектом моей концентрации лишь на время экзаменов — зато к концу своего обучения я так развил свой дар, что мог закрыть от скуки глаза, вспомнить любую красивую девушку, и она оставалась со мной наедине столько, сколько я хотел. Товарищи не верили и завидовали — им для стимуляции воображения нужны были фотографии и рисунки.

В двадцать два года я закончил наконец вторую школу (еще много лет после этого стандартный ночной кошмар об экзамене, к которому я не готов, происходил в ее длинных сводчатых коридорах).

И вот за мной приехали четыре фельдъ-егеря в красных камилавках, посадили меня в комфортабельнейшую карету (в ней, правда, было что-то от одиночной клетки для сумасшедшего, обитой изнутри мягким) — и повезли в столицу, велев каяться, не теряя времени.

Что ждет теперь? Счастье? Или, может быть… смерть? Не принесут ли меня в жертву во время какого-нибудь жуткого ритуала, настолько секретного, что я о нем никогда даже не слышал?

Добравшись в своих мыслях до этого места, я понял — покаяние закончено. Как мало я успел нагрешить, подумал я с усмешкой, гожусь на роль агнца.

Представление Алекса Смотрителю Никколо (отрывок)

…Михайловский замок был величественно огромен. Впрочем, он не столько потряс меня своим великолепием, сколько пробудил в моей груди какое-то щемящее подобие ностальгии по великому прошлому.

На фронтоне горела золотая надпись:

Дому Твоему подобает
Святыня Господня в долготу дней

Я знал, что такая же была на петербургском замке, и теологи до сих пор спорят о ее значении, — но рассуждать о нем казалось мне бесполезным. Михайловский дворец строили титаны. Они могли говорить с Верховным Существом на «ты», и слова их напоминали грозное Слово, произнесенное в начале времен. Смысл их речи был так же неизъясним, как значение грома, удара молнии или затмения солнца. Где нам было понять его из нынешнего ничтожества?

Меня привели в приемную Смотрителя (я не испытывал интереса к предметам старинного искусства, украшавшим коридоры его огромного жилища, и не запомнил ничего, кроме малахитовых плит пола) — и оставили в обществе двух охранников и секретаря в простом оранжевом халате без знаков различия. Одетый таким образом чиновник вызывает доверие, подумал я, надо будет запомнить.

Приемная была большой светлой комнатой, убранной на удивление скромно. За атрибуты роскоши здесь могли сойти только вензели на дверях в малый тронный зал: золотые «D» с лазурными ножками, превращающими их в «P», на фоне скрещенных красных фасций с топориками.

Это был какой-то римский символ, заимствованный Единым Культом из древней истории — потому, наверно, что он без усилий раскладывался на «D» и «P», акроним слов «Далай-Папа» (таков был один из многочисленных экзотических титулов Смотрителя; самым же красивым из них мне казалось слово «Неботрога»).

Заметивший мое любопытство секретарь объяснил, что первоначально фасций не было — их сделали из буквы «X», пересекавшейся с «P» в оригинальном символе. Его смысла секретарь не помнил — но предложил поверить на слово, что с теологическим обоснованием все в порядке.

Мы немного поболтали. Секретарь и сам оказался выпускником фаланстера «Медведь», но, как ни странно, у нас не нашлось ни одного общего знакомого.

Я стал расспрашивать о диковинках Михайловского замка — особенно о знаменитой Комнате Бесконечного Ужаса, куда, по легенде, мог войти только сам Смотритель (ибо хранящуюся там тайну могла вместить лишь его великая душа). Я не особо доверял легендам — и меня интересовало, устраивают ли публичные экскурсии в это помещение, и если да, то как туда записаться.

— Не спешите, мой юный друг, — вежливо сказал секретарь, сомкнув ресницы, дрожащие от еле сдерживаемого смеха, — попасть туда не так сложно, сложно выйти, сохранив рассудок… А про экскурсии я не слышал.

На этом наш разговор как-то сам угас, и я, укорив себя за легкомыслие, закрыл глаза и ушел в сосредоточение, приличествующее важности момента.

Примерно через полчаса я понял, что секретаря и охранников в комнате уже нет. Я не заметил, как и когда они вышли. А потом двери с вензелями растворились. Сработал, должно быть, какой-то механизм — людей нигде не было. Я увидел коридор, плавно поворачивающий вправо.

Где-то в его глубинах требовательно прозвенел колокольчик.

Я не знал, что предпринять — дождаться возвращения секретаря или войти. Как первое, так и второе могло впоследствии оказаться проявлением неучтивости. Может быть, правильнее было вообще выйти из приемной.

Я решил так и сделать — но ведущая наружу дверь оказалась запертой. Тогда я сообразил: таков, наверное, здешний ритуал — и часть его заключается в том, что неофита ни о чем не предупреждают… Колокольчик в глубине изогнутого коридора прозвонил еще раз — крайне, как мне показалось, нетерпеливо, — и я пошел на его звук.

Стены коридора были украшены теми же повторяющимися вензелями. Через каждые несколько метров из стены торчала золотая рука, сжимающая факел с лампой, спрятанной среди красиво преломляющих свет кристаллов. Пройдя мимо трех или четырех таких факелов, я в недоумении остановился.

Происходило что-то странное. Коридор загибался вправо, сворачиваясь огромной улиткой. Подобное, конечно, несложно было построить. Но при такой геометрии коридор никак не мог сосуществовать с приемной — а должен был находиться на ее месте. Я сейчас шел по той же самой комнате, где прежде сидел. Или я прежде сидел в том же самом коридоре, где сейчас шел.

Я решил, что это оптическая иллюзия, — и потрогал стену. Затем коснулся одного из вензелей Смотрителя. «D» было из холодного золота, ножка «P» — из стеклянистой эмали, тоже холодной, но по-другому.

Все здесь выглядело настоящим, и центр коридора-улитки был уже близко. В качестве последнего опыта я дотронулся до светящихся кристаллов над лампой — и отдернул руку: они были нестерпимо горячими от благодати. Я тихо выругался, и из-за поворота долетел ухающий смех.

Мне стало страшно. Через мой ум пронеслось множество версий происходящего, все тревожные. Наиболее вероятным казалось, что меня усыпили вызывающим галлюцинации газом. Но тогда я не мог бы так связно строить эти гипотезы, думал я. Вряд ли газ может действовать настолько избирательно.

Колокольчик требовательно зазвенел снова. Я отбросил сомнения и страхи — и решительно пошел вперед.

В тупике коридора стояло золотое кресло, накрытое тигровой шкурой. В кресле сидел Далай-Папа, Великий Магистр Желтого Флага и Смотритель Идиллиума Никколо Третий — в таком же оранжевом халате, как на секретаре, но со знаками высшего медиума — и глядел на меня сквозь прорези своей черной маски.

Он носил такую не один — я уже видел нескольких высокопоставленных лиц в похожих масках. Возможно, так принято было в каком-то внутреннем ордене, чью униформу Смотритель надевал из тех же соображений, из каких государи Ветхой Земли облачались гусарами (не говоря уже о том, что в лицо Смотрителя никто не знал, и он мог, наверное, играть по вечерам в Гаруна-аль-Рашида).

Я помнил из школы, что с богословской точки зрения при обращении к Далай-Папе уместны три титула: «Ваше Переменчество», «Ваше Безличество» и «Ваше Страдальчество».

Обычно пользуются словом «Безличество», поскольку его можно отнести не только к лишенной постоянного «я» природе Смотрителя (которую он, как известно, разделяет со всем сущим), но и к его маске, что придает этому обращению свежий либерально-светский оттенок. Два других титула, уравнивающих Смотрителя с прочими феноменами Вселенной, используются лишь в священных документах — употреблять их при встрече считается фамильярностью.

— Ваше Безличество…

Я совершил перед Смотрителем тройное простирание — как того требовал этикет (обычно выпускники государственных школ совершают этот ритуал перед пустым креслом Далай-Папы). Закончив, я так и замер на коленях.

— Можешь встать, — сказал Смотритель. — Ты знаешь, почему ты здесь?

— Нет, ваше Безличество, — ответил я, поднимаясь.

— Если со мной что-то случится, тебе придется сесть в это кресло. Ты мой преемник. Так сказать, запасной Смотритель. Совсем не такой, как я.

— Я…

— Надеюсь, — продолжал Смотритель, — что до этого у нас в ближайшие годы не дойдет. Но такова была воля Ангелов. Ты здесь исключительно благодаря им.

Он хмыкнул, как будто в этом было что-то смешное.

— Ты ведь догадывался, зачем тебя сюда везут? Когда каялся в карете?

— Нет, — ответил я.

Я не врал.

— А я сразу понял, — сказал он. — Просто из-за количества мучений, которые пришлось вспомнить. Мне казалось, что их обязательно должно увенчать какое-то окончательное и всеобъемлющее издевательство — вроде финального аккорда в симфонии. Тебе, я уверен, тоже жилось не сладко. Ты ведь де Киже. Ты и вправду не думал ни о чем мрачном?

Я вспомнил, что этикет требует от собеседника Смотрителя предельной откровенности.

— Думал, — признался я. — О смерти. Но совсем недолго.

Смотритель засмеялся.

— Ты, Алекс, оптимист. Прекрасная черта для будущего Смотрителя. Постарайся сохранить это качество.

— Оптимист? — удивился я. — Мне кажется, это самое мрачное, что возможно.

Мой собеседник покачал головой.

— Смотритель — не наместник Трех Возвышенных, как вас учат, — сказал он. — Смотритель — это военный. А смерть для военного — отдых. Ее надо заслужить.

— Но в нее можно уйти незаслуженно.

— Да, так часто и происходит, — кивнул Смотритель. — Как ты думаешь, почему последние двадцать лет никто из Смотрителей не проводил Saint Rapport? Почему его раз за разом назначали и отменяли?

Вопрос поставил меня в тупик. Я об этом никогда не задумывался. Слова Saint Rapport вообще крайне мало для меня значили — ни одного из них я не видел сам. Последний случился при моей жизни, но я тогда был слишком мал.

Я знал, конечно, что так назывался один из главных праздников Идиллиума, на который возвращаются из личных пространств многие солики. Это было красочное зрелище — Смотритель появлялся перед людьми в старинном мундире времен Павла Великого, на коне и со шпагой в руке; ритуал, вероятно, много значил для нашей официальной идентичности — но никакого смысла, кроме карнавального, я в нем не видел.

— Экономят средства?

Мое предположение было логичным: я знал, что во время Saint Rapport на центральной площади для всеобщего удовольствия возгоняется огромное количество глюков, и это событие серьезно обременяет казну.

Никколо Третий отрицательно покачал головой.

— Мы бы не мелочились. Дело в том, что двух прежних Смотрителей, пытавшихся провести ритуал, убили.

— Убили? — выдохнул я. — Я никогда не слышал, что кто-то из недавних Смотрителей умер насильственной смертью.

— На самом деле смертей было гораздо больше, — сказал Смотритель. — Мы просто держим их в секрете. Я не первый ношу имя Никколо Третий. Тот, кто был до меня, ничем от меня не отличался. Ты же совсем другой.

Это прозвучало жутковато, абсурдно — но я сразу поверил.

— Кто их всех убил? — спросил я.

— Мы называем его Великий Фехтовальщик.

— Странное имя.

— Многие думают, что это одержимый местью демон, упомянутый в дневнике Павла. Лично я в такое не верю — непонятно, почему Фехтовальщик появился только сейчас. Можно предположить, конечно, что последние две сотни лет он старательно тренировался в аду. Кто это в действительности, откуда он приходит и что за сила его направляет, мы не понимаем. Может быть, за Фехтовальщиком стоит кто-то из великих соликов, обретших над Флюидом невероятную власть. Но в таком случае Ангелы должны видеть, как он создает вихрь Флюида, а они этого не наблюдают.

— Что-нибудь еще известно? — спросил я.

Никколо Третий развел руками.

— Ничего. Фехтовальщик возникает и исчезает непонятным образом. Мы даже не знаем, машина это, голем или живое существо. Знаем только, что он произвольно меняет форму.

— Вы его видели сами?

— Да, — сказал Никколо Третий. — Именно поэтому я теперь большей частью сижу в кресле. Ходить я могу, но мне не особо приятно.

— Разве Ангелы не могут нас защитить?

Никколо Третий хрипло засмеялся.

— Ангелы, чтобы ты знал, сами нуждаются в нашей защите. Особенно сейчас… Но давай не будем сегодня в это углубляться, Алекс.

Я не возражал — мне самому начинало казаться, что за последние несколько минут я узнал слишком много государственных секретов. Но один вопрос все же сорвался с моих губ:

— Разве Ангелы не всеведущи? Не вездесущи? Не всесильны?

— Не в этом случае, — сказал Никколо. — Здесь они ничем не могут нам помочь. Так что быть Смотрителем не отдых, Алекс. Это тяжкий и опасный труд.

— Я готов подвергнуться опасности вместо вас, Ваше Безличество, — сказал я, положив руку на сердце.

— Спасибо. Но природа нашей власти такова, что это невозможно. Тебе придется подождать моей смерти. Которая, возможно, не слишком далека.

— Почему вы так считаете?

— Через год мы попытаемся еще раз провести Saint Rapport. Если это не получится, на моем месте окажешься ты… Если оно вообще сохранится, место.

Я поклонился — ответить на эти слова как-нибудь иначе было бы бестактностью.

— Живи в уединении, — продолжал Смотритель. — Никто не должен знать, что ты мой преемник. Пусть тебя считают просто моим сыном, закончившим обучение. Это откроет перед тобой все двери — и закроет все рты. Самое главное, ты будешь в безопасности. На тебя будут смотреть как на обычного прожигателя жизни.

— Что мне нужно делать? — спросил я.

Черная маска на лице Смотрителя не изменилась, но по еле заметному движению век я почувствовал — он улыбается.

— Прожигай жизнь. Веселись и ходи по путям своего сердца, только не сломай себе шею. Но знай…

Никколо Третий замолчал, и я понял, что он ждет от меня продолжения.

— Верховное Существо призовет тебя к ответу, — тихо договорил я.

Он кивнул.

— Именно. Но это ваши с ним дела, хе-хе. А я попрошу о другом — не прекращай тренировок в визуализации. У тебя великолепные данные, и твои способности пригодятся. Твоим наставником будет мой помощник и друг Галилео — он ждет в коридоре. У тебя будут и другие учителя. О самом важном я расскажу тебе лично… А сейчас я прощаюсь.

Смотритель с некоторым усилием встал, поднял подбородок и закрыл глаза. Его плечи несколько раз дрогнули, и он замер. Мне показалось, будто он превратился в собственную куклу.

А потом я понял — вовсе не показалось. Теперь передо мной действительно стояла стандартная кукла Смотрителя, вроде тех, что украшают храмы Единого Культа. Это был впечатляющий способ завершить аудиенцию.

Трижды поклонившись, я попятился — а когда кукла Безличного скрылась за поворотом, повернулся и пошел назад по коридору-улитке.

Как только я шагнул в приемную, двери за моей спиной закрылись. В приемной по-прежнему никого не было. Я опустился на стул и стал обдумывать услышанное.

Надо сказать, восторга я не испытывал — скорее меня охватил страх. Нас с детства учили, что жизнь Смотрителя — это непрерывный подвиг ради блага человечества и беззаветная жертва на алтарь всеобщего счастья. Судя по тому, как стоически глядел на свою роль сам Смотритель, это могло быть не официозной пропагандой, а правдой.

Видимо, моя мысль о жертвоприношении во время неизвестного ритуала была пророческой. Я чувствовал себя не столько наследным принцем, сколько жертвенным бараном, которому обещали позолотить рога перед процедурой. Это, конечно, льстило — но я не возражал бы против роли скромнее.

Хотя, конечно, все могло объясняться проще. Может быть, Никколо Третий просто стремится избавить меня от излишнего нетерпения и энтузиазма. Это ведь было не его решение, а Ангелов. Он сам так сказал.

Пока я думал, приемную стал заполнять народ. Это был выпуск какой-то школы — судя по тому, что молодые люди и девушки шли вместе, светской. Треугольная эмблема на их лиловых робах ничего мне не говорила. Скорей всего, решил я с завистью, будущие солики.

Наконец в приемную вернулся секретарь. Он несколько раз хлопнул в ладоши, призывая к тишине. Когда вокруг установилось благоговейное молчание, двери с вензелями открылись.

Но теперь за ними не было коридора-улитки. Там был малый тронный зал.

Подчиняясь любопытству, я вошел туда вслед за всеми.

Зал был пуст. Ни стульев, ни скамеек — только коврики для простирания. У его противоположной стены стоял золотой трон с наброшенной на него тигровой шкурой. Трон тоже был пуст. А рядом стояла кукла Смотрителя в натуральную величину. Точно такая же, с какой я совсем недавно попрощался.

Все это, надо сказать, меня не особо удивило. Я слышал уйму загадочных историй о Смотрителе и не сомневался, что встреча с ним могла быть обыденной, понятной и заурядной только в том случае, когда речь шла о его кукле — вот как сейчас.

Все мы упали на колени и совершили тройное простирание. Кукла Смотрителя совершила в ответ свой стандартный угловатый поклон. Мы вышли из зала через другие двери, и охрана провела нас по коридору во двор. Гражданский ритуал был окончен.

Попытка Алексиса прожигать жизнь (отрывок)

… увы, искусству прожигать жизнь нужно учиться с самого раннего детства. Если вы выросли в строгости и простоте, позже трудно привить себе вкус к пороку даже при наличии серьезного энтузиазма. Именно это со мной и случилось.

Моими новыми друзьями — к счастью, ненадолго — стали дети бюрократов и чиновников, вынужденные жить в столице. Это были купающиеся в роскоши бездельники, не способные или не желающие отправиться в Великое Приключение. От них не зависело ничего в мире, кроме прибыли дорогих гипноборделей и ресторанов.

В их среде было принято звать друг друга по прозвищам, яростно прожигать жизнь (стараясь, впрочем, чтобы дыма было поменьше, а огонь не перекинулся на казенную мебель) — и никогда не говорить о государственных делах или занимающихся ими родичах. Такое могло плохо кончиться.

Никколо Третий сказал правду — спрятать меня лучше было невозможно. Но все мои друзья этой беспечной поры, увы, оказались настолько пустыми и никчемными, что далее я не скажу о них ни слова и коротко опишу лишь свои занятия — вернее, досуги.

Я составил подробный список того, на что тратят время и глюки мои богатые одногодки, и принялся наверстывать упущенное, изредка обращаясь за советом к Галилео. Я не стеснялся делать это, даже когда речь шла о веществах — раз уж он сам рассказал мне о грешках Никколо Третьего.

Наркотики, как нам объясняли в фаланстере, заменяли многим из мирян блаженство медитативных абсорбций. Поскольку абсорбции можно было рассматривать как вариант Великого Приключения, еще в детстве я дал обет не доводить свою медитацию даже до первой из них. И вот наконец меня ждала компенсация. Начитавшись расстриги Бодлера, я полагал, что в искусственном раю путника ждут таинственные и прохладные сады невыразимого наслаждения…

Действительность, однако, меня шокировала — наркотики оказались просто ядами, убивающими мозг. По-детски распустить в глюкогене пару монет было и то интересней — убогая, мимолетная и казенно-оптимистическая эйфория, как я с высоты своего юношеского нигилизма классифицировал наступавшее вслед за этим состояние, нравилась мне куда больше, чем прыжки в кишащую червями клоаку наркотического транса.

Я не мог поверить, что эти порошки, пилюли и жидкости в таком ходу среди позолоченной молодежи. Меня с младенчества учили пользоваться умом и чувствами как набором точных надежных инструментов — когда их начинала гнуть, скручивать или поливать кислотой не подконтрольная мне сила, я испытывал самый настоящий ужас. Понять, как мои сверстники могут находить радость на дне этих волчьих ям сознания, было невозможно.

Монах-наставник объяснил, что наркотики, табак и алкоголь относятся к числу, как он выразился, «инициатических удовольствий» — и до появления физической зависимости молодые люди учатся находить радость в вызываемых ими состояниях исключительно под влиянием среды.

— Точно так же внушаемые девушки делают себе пирсинг пупка, — сказал он. — Это нужно для того, чтобы заслужить одобрение воображаемого племени, способного подавать голос даже в сознании совершенно одинокого человека, если его уже посвятили в мистерию так называемого «стиля жизни». Как будто можно жить и умирать брассом или кролем. Впрочем, ведь научат…

Действующие на сознание препараты и вправду напоминали пупочный пирсинг, только гнойные раны в этом случае появлялись не на животе, а в мозгу. Здорового и свободного человека, не ищущего отождествления с какой-нибудь субкультурой, такое вряд ли могло заинтересовать.

Но в миру были, конечно, и радости, не связанные с прямым разрушением физического тела. Например, наслаждение статусом. Теперь оно тоже было доступно мне в полной мере.

Но и тут не все обстояло так просто. Сам по себе социальный статус относится к умозрительным абстракциям, радость от созерцания которых знакома лишь медитаторам-неоплатоникам, а я в их секте не состоял. Но у статуса были многочисленные материальные символы. Вот их-то я и принялся осваивать, беря в пример своих новых друзей.

Я пробовал кататься по морю на огромной галере, за веслами которой сидели двести двадцать два гребных голема. Их оживлял боцман-ребе, весь растатуированный синими древнееврейскими заклинаниями (вместе с межстрочными пустотами эти надписи удивительно походили на тельняшку, обтягивающую его потный торс).

Но мне так и не удалось толком пообщаться с беднягой, потому что он все время метался по трюму с миской жидкой глины в одной руке и печатью в другой: такое количество гребцов требовало постоянного ухода.

В трюме было мрачно; наверху, конечно, галера выглядела получше. Но големы в трюме потребляли куда больше благодати, чем простой мотор с винтом — это отдавало расточительством и позволяло плавать лишь вдоль берега, где стояли мощные ветряки.

Даже потратив много дней на плавание, я так и не нашел радости в том, что сижу в шикарно обставленной гостиной, со всех сторон окруженной водой. Дорогостоящие предметы современного искусства и общество загорелых неискренних людей не добавляли происходящему очков.

То же касалось и другого статусного символа — личного монгольфьера: в этом случае гостиная была поменьше, предметы искусства фильтровались по размеру, зато все вместе могло подолгу зависать в небе.

Вообще, было что-то экзистенциально жуткое в том, что эти многометрово-многотонные плавательные и летательные средства не могли придать осеняемой ими жизни даже символического смысла — ибо не обладали им сами: они служили просто делу переплыва или перелета из пункта «А» в пункт «Б».

Необходимость такого перемещения владельцу монгольфьера или яхты следовало обосновать самому — и с этим, я подозревал, были серьезные проблемы не у меня одного, ибо если у вас есть своя яхта в двести големов, у вас совершенно точно нет никакой нужды куда-то на ней плыть.

Корабельным и воздухоплавательным агитаторам оставалось лишь повторять слова древнего пифагорейца о том, что движение важнее цели (я видел эту цитату как минимум в двух глянцевых брошюрах с якорем на обложке).

Я исследовал и другие доступные высокопоставленному человеку излишества — но в них тоже не было ни радости, ни смысла. Они, возможно, возникали в процессе длительного и тесного (пусть даже заочного) общения с группой людей, разделяющих те же подходы к жизни.

Надо было постепенно ввинтиться в их круг, впустить их мнения в свою душу, вступить в подковерную борьбу. Тогда, действительно, лишние десять метров палубы или три метра аэрокабины наполнялись живым эмоциональным смыслом.

Но что-то отвращало меня от удовольствий, семена которых следовало подсаживать в свою голову подобно тому, как эпидемиолог прививает себе дурную болезнь. Выходило то же самое, что с наркотиками — только здесь за временное умопомешательство приходилось платить не физическим здоровьем, а душевным.

Я не был счастлив — и начинал всерьез тосковать по своему монастырскому детству.

Вселенная любого монаха-медитатора была куда обширней: в ней существовали бесконечные равнины покоя, пространства сладкого забвения, миры неподвижного восторга…

Знакомство с Юкой (отрывок)

…Люди уже столько веков сравнивают любовь с болезнью, что желающий высказаться на эту тему вряд ли сообщит человечеству радикально новое. Можно лишь бесконечно уточнять диагноз.

Я бы сделал это так: любовь маскируется под нечто другое, пока ее корни не достигнут дна души и недуг не станет неизлечимым. До этого момента мы сохраняем легкомыслие — нам кажется, мы всего-то навсего встретили забавное существо, и оно развлекает нас, погружая на время в веселую беззаботность.

Только потом, когда выясняется, что никто другой в целом мире не способен вызвать в нас эту простейшую химическую реакцию, мы понимаем, в какую западню попали.

С Юкой случилось именно это. Сперва я полагал, будто испытываю к ней снисходительное любопытство — эдакий насмешливый интерес сурового всадника к котенку, забравшемуся на колени в придорожном трактире. Но вскоре выяснилось, что всадник уже не особо помнит, по каким делам он куда-то ехал — а делает ежедневные петли вокруг трактира, раз за разом заказывая обед, чтобы лишний раз подержать котенка на коленях.

Но винить меня в этом было глупо — в такую западню попал бы на моем месте любой. Юка была фрейлиной «Зеленые Рукава» — или, как говорят в светских кругах, «зеленкой». Красота этих существ совершенна настолько, что из приманки превращается в оружие страшной силы.

Про «зеленок» почти ничего никому не известно, и они тщательно поддерживают вокруг себя ореол тайны — к тому же их очень мало, и не всякий поседевший в салонах светский лев может похвастаться, что хоть раз видел одну из них своими глазами. Их выращивают в специальном заведении, как ассасинов или янычар — но обучают не убивать, а, наоборот, возвращать интерес к жизни.

Главное в их искусстве — не интимные услуги (их способны оказывать и куда менее утонченные существа), а самая настоящая любовь, которую они способны пробудить даже в черством и разочарованном сердце.

Любовь, помимо всего прочего, — великий катализатор служебного рвения, особенно с учетом того, что доступ к «зеленкам» обычно теряют вместе с высокой должностью. А за глюки эту привилегию купить нельзя (говорят, впрочем, иногда можно купить должность).

«Зеленок» воспитывают точно так же, как девушек из благородных домов — только результат бывает не в пример лучше: дисциплина в их школе военная, и никаких послаблений им не дают. И они, конечно, куда красивее светских львиц, большинство из которых рождается от обычного для высших кругов брака глюков и звонкого имени. Поэтому дамы любят шептаться о том, что в красоте «зеленок» заключен какой-то темный инфернальный секрет.

Мало того, у «зеленок» начисто отсутствует эгоизм и прочие дурные черты характера, свойственные избалованным наследницам. «Зеленки» с младенчества знают, что служат Идиллиуму — точно так же, как все монахи Желтого Флага (некоторые даже относят их к нашему ордену). «Зеленки» бесплодны (по слухам, им делают специальную операцию), чтобы не возникало юридических проблем с их потомством, могущим претендовать на наследство.

«Зеленке» можно доверять абсолютно — она скорее умрет, чем предаст своего господина. Их учат отдавать не только тело, но и душу. Они делают это бестрепетно и честно, с самоотверженной улыбкой шагая из своего сурового гнезда навстречу судьбе (которая часто бывает печальной — о чем я еще скажу). В общем, «зеленки» — не гейши, а самураи любви.

Светские женщины, естественно, ненавидят «зеленок» со всей яростью проигравших соперниц и ежегодно придумывают для них новые унизительные ограничения, затрудняющие их выход в свет. Думаю, что, если бы светские дамы могли устроить «зеленкам» варфоломеевскую ночь, они бы сделали это с огромным энтузиазмом, и ночь эту наполнил бы зубовный скрежет, яростный визг и звон пилочек для ногтей.

Но особой необходимости в этом нет — «зеленок» слишком мало, и существуют они в тех заоблачных высях, куда редко проникает омраченный темной завистью взгляд светского хроникера.

Когда такое специально подготовленное к подвигу самоотверженной любви существо отдает тебе свое сердце, против этого невозможно устоять. То есть, может быть, и можно — но зачем? Ради чего-то другого в жизни? А чего именно? Я так и не смог ответить себе на этот вопрос.

Юке было двадцать лет — я был старше ее всего на три года. Хоть мои ранние любовные опыты не отличались особой разборчивостью, я никогда не посещал гипнобордели, полагая это унизительным и нечистоплотным (де Ломонозо, впрочем, легко обходил этот моральный аргумент, называя гипноборделем весь человеческий мир). Словом, я был идеально готов к тому, чтобы пасть жертвой страсти.

Я увидел Юку в выпускном альбоме Оленьего Парка — так называлось заведение, где готовят «зеленок» (только теперь я выяснил, что за департамент прислал мне в подарок странный женский бюст). Альбом оказался на столе в моем кабинете — видимо, его подбросили специально.

Всего в этом выпуске было пять девушек. Они обычно исчезают из альбома через день-два после рассылки: каталоги прошиты волокнами, восприимчивыми к благодати, и страница с выбывшей из списка красавицей становится мутно-белой, словно раскрытый альбом надолго оставили под палящим солнцем.

Мне, кстати, ужасно не нравятся эти альбомы. Сразу видно, что готовят их для всякого старичья. Молодой человек хочет отчетливо понимать, с кем он будет иметь дело — и предпочел бы фотографию полицейского типа, максимально упрощающую опознание: анфас, профиль и полные проекции тела с минимумом одежды.

А вот пожилого слугу народа, привыкшего к работе с бумагами, видом голого тела не удивить — он, как выразился кто-то из монастырских писателей, видел и женщин с начисто содранной кожей. Его угасающее воображение подобно рыбе, прячущейся возле илистого дна: чтобы зацепить ее, крючок нужно забрасывать со множеством хитростей.

Поэтому стилисты Оленьего Парка составляют сюжетные композиции, где их нежные героини наряжены то музой (с непременной лирой), то воительницей из Старшей Эдды (с подозрительной в символическом смысле булавой), то пастушкой (метафорично гладящей пожилого барана), то маляршей на стройке — и все это было в альбоме. Сюжеты таких подборок пошлы, несложны, и суть их в том, что происходящее заставляет возмущенную героиню постепенно раздеваться.

Первое чувство, которое я испытал, увидев в альбоме Юку, напоминало обиду. Ее нарядили ангелочком. А она, несомненно, была ангелом на самом деле — поэтому выдавать ее за ангелочка казалось кощунством и издевательством. Я никогда не видел такого трогательно красивого лица (про все остальное я даже не говорю — «зеленки» совершенны абсолютно).

Я не стану трудиться ее описывать: не смогу все равно. Уродливую женщину можно припечатать словом бесконечно точно и метко, а вот с красавицей такой фокус не пройдет. «Чистейшей прелести чистейший образец» — так плоско выражаются тончайшие из монастырских стилистов, попав в гормональную бурю.

И дело здесь, я думаю, не в том, что их стихотворный органчик засыпает песком — просто красота по своей природе есть не присутствие каких-то необычных черт, поддающихся описанию через вызываемые ими ассоциации, а полное их отсутствие. Например, длинное лицо можно назвать лошадиным. А прелестное — только прелестным, и все. Красота неизъяснима. То, за что может зацепиться язык, — уже не она.

Ангел из альбома мылся в небесной сауне — сначала крылья, потом все остальное. На ангельском лице застыла чуть заметная грусть и решимость пройти испытание до конца. Я понял, что через день или два это совершенное существо самоотверженно выдернет из сердца предохранитель и швырнет себя под ноги какому-нибудь проворовавшемуся до трансцендентности министру путей сообщения. Я не смог бы жить с чистой совестью, допустив подобное.

Вот, кстати, еще один способ, каким маскируется любовь — желание обладать выдает себя за стремление помочь и спасти…

Но я все еще колебался.

На следующее утро ее фотография в альбоме превратилась в слепое бельмо. Ну и к лучшему, подумал я. Ее кто-то уже выбрал. Выйдя в сад, я уставился на желтых бабочек, кружащихся над цветущим деревом. И во мне вдруг взметнулась такая волна ресантимента, что я даже не стал делать попыток с ней бороться. Вместо этого я позвонил Галилео.

Ее привезли в Красный Дом через два дня. Задержка была вызвана тем, что не так просто оказалось отменить пришедший на нее запрос. Его оставил кто-то очень высокопоставленный из аппарата безопасности — из тех слуг Идиллиума, которых и вправду может спасти только ангел с грузоподъемностью строительного монгольфьера.

В то время я был доверчив, и мне даже в голову не пришло, что эта история может быть одним из трюков Оленьего Парка. Так или иначе, моя просьба оказалась весомее. Но это меня не обрадовало — узнав, какой величины зубчатые колеса пришли в движение от моего звонка, я понял, что ввязался в серьезную авантюру, не представляя, чем она завершится.

Ее паланкин (бедняжек привозят заказчику в закрытом паланкине зеленого цвета, похожем на большую коробку конфет) поставили на траву между клумбами. Откланявшись и получив щедрые чаевые, носильщики в куртуазных ливреях удалились.

Награда была совершенно не заслуженной — паланкин доставляют в грузовой повозке, и носильщики волокут его на себе всего несколько метров. Но характер груза таков, что они зарабатывают непропорционально много: в экономике подобное называется рентой.

Паланкин был запечатан большой красной пломбой в виде сердца. Получателю полагалось срезать печать непорочности и чистоты лично. Я долго стоял перед паланкином в нерешительности, а потом сообразил, что бедняжке, должно быть, жарко, — и сломал пломбу пальцами.

Отчетливо помню эту секунду: зеленая лаковая дверца в мелких разноцветных звездах, темная трава под ногами, поющие за спиной птицы…

Мои пальцы, сжавшие красный сургуч, белеют от усилия. Дальше все происходит в строгом соответствии с законами механики: похожая на чайку впадина порождает трещину, и сердце разламывается пополам. Я так хорошо все запомнил потому, что ни о чем другом в эту секунду не думал. А думать следовало.

Она была в том же ангельском наряде, что и в фотоальбоме — видимо, администрация Оленьего Парка серьезно относилась к правам заказчика и не хотела, чтобы ей вчинили иск, уличив в несоответствии товара его рекламе. И еще Юка показалась мне куда красивее, чем на фотографии. Теперь на ее лице уже не было грусти.

Она подняла на меня глаза, улыбнулась и сказала:

— Кушать подано!

Признаюсь, я ожидал чего-то другого — и уже заготовил в ответ пустую и вежливую фразу. Но она сразу вылетела у меня из головы. Я протянул ей руку. Юка взялась за нее и вылезла из своей зеленой коробки. Я думал, она будет куда меньше меня — но она оказалась ниже всего на дюйм.

— Здесь есть во что переодеться? — спросила она. — Мне не терпится снять эти крылья.

— Могу предложить один из своих халатов, — ответил я. — А вообще, конечно, надо будет заказать вам одежду. Я не догадался, извините.

— Что вы, — сказала она, — извиняться должна я. Мои вещи прибудут только завтра. А кузнечиков и стрекоз вы тоже называете на «вы»?

— Я не держу их, сударыня, — ответил я. — Слишком хлопотно. И к тому же они мало живут, а я очень привязчив.

Юка засмеялась.

— Понимаю. Если захотите, чтобы я жила долго, не забудьте напомнить.

Ее слова кольнули меня в сердце.

Мы вошли в дом, и я заметил, что так и держу ее руку в своей. Ее ждали слуга и голем-носильщик — но нести ему было нечего. Когда она ушла в отведенные ей комнаты, я с удивлением понял, что нервничаю. Это «жить долго» открыло мне глаза на ситуацию.

Передо мной было исключительно красивое существо, выведенное специально для того, чтобы приносить радость и счастье (в дополнительной их дозе я, в общем-то, не нуждался), — и сейчас она, как боевая стрекоза, отправилась на свой главный в жизни вылет. То, что казалось мне интересным опытом, для нее было судьбой, к которой она готовилась с младенчества. Я почему-то не задумывался о том, что с ней случится, если я отошлю ее назад в Олений Парк. Я даже не знал, разрешают ли это правила.

За ужином — нашим первым ужином вместе — я попытался выяснить это в самой деликатной форме.

— Если дама категории «Зеленые Рукава» не справляется со своей задачей и заказчик отсылает ее назад, — сказала Юка, — она может вернуться в Олений Парк. Ее примут. Но затем она переходит в категорию «Красные Рукава».

— А что это значит?

— Она становится просто гетерой. Ее можно купить за деньги. Пусть и большие. Разумеется, нас никто к этому не принуждает. Можно уйти в мир и исчезнуть в нем навсегда, некоторые так и делают. Но чаще…

Она сделала странный жест рукой.

— Что?

— Чаще вспоминают про зеленый шнур.

— То есть?

— Если «зеленка» не смогла принести выбравшему ее человеку счастье, она никогда не будет счастлива сама, — ответила Юка. — Это значит, она потерпела поражение в битве и покрыла себя позором. Многие из нас не в силах такого пережить и совершают самоубийство. Вешаются на зеленом шнуре. К этому никто не принуждает — но шнур нам выдают при достижении шестнадцатилетнего возраста. Чтобы напомнить, как все серьезно. Мы вправду очень стараемся.

Она говорила эти жутковатые вещи совсем просто, и сперва они даже не казались страшными. Но если ей не было страшно самой, то меня ей удалось напугать.

— Секундочку, — сказал я, — мне хотелось бы знать, что вы собираетесь делать в том случае, если наши отношения не сложатся?

Юка улыбнулась.

— Я про это не думала.

— Неужели? Как такое возможно?

— Этому нас учат с самого начала. Если мы будем думать о будущем, то упустим из виду настоящее, где требуются наши услуги. Но я вас понимаю, мой господин.

«Мой господин». Надо же, «мой господин»… Меня так не называли даже свиньи, которых я пас.

— Алекс, — сказал я нервно. — Меня зовут Алекс.

— Хорошо, Алекс. Вы не хотите, чтобы вас мучила ответственность за мою возможную смерть?

Я кивнул.

— Я обещаю поступить так, как вы прикажете. Если захотите, я уйду в «Красные Рукава». Или найду себе какое-нибудь дело в миру. Но почему бы вам не дать мне шанс послужить вам? У вас в доме есть слуги. Все, о чем я мечтаю, — это стать одной из них. Я могу не попадаться вам на глаза — кто-то же должен стричь кусты и подметать дорожки…

Я поднял на нее глаза. Ее красота была почти физически невыносима — словно гипнотический луч, которым природа лишает разума и воли бедных самцов, включили на такую мощность, что он мог уже прожигать стены и сбивать небольшие летательные аппараты. На ней был мой белый шелковый халат — она подвернула его рукава, как я никогда не делал.

— Белые рукава, — сказал я.

— Мой статус меняется каждую секунду, — улыбнулась она. — Я чувствую себя тростинкой, подхваченной ураганом. Будьте милосердны, господин… Алекс.

Это звучало как шутка, но я понял, что она сказала правду.

— Если вы любите поговорить, я могу быть интересным собеседником, — продолжала она. — Я могу развлекать вас музыкой. Я умею делать пятнадцать видов массажа и знаю наизусть множество поэтов, древних и монастырских. Я могу просто сидеть в углу молча. У меня нет другой цели в жизни, кроме вашего счастья. Дайте мне шанс, господин.

Слушать это и глядеть на нее было странно. По всем законам природы просить и умолять должен был я — и мне казалось, что я вижу в ее глазах еле заметную усмешку. Она наверняка знает свою силу, думал я. Может быть, их тренируют на смертниках… Эта мысль меня рассмешила, и я пришел в себя.

— Меня не за что любить, — сказал я. — Я бездельник и лоботряс. Избалованное ничтожество. Ленивый и самодовольный барчук.

— Вы сейчас шутите, — ответила она, — но все это моя прямая специальность. Нас учат понимать человеческие недостатки. И любить их. Став бездельником и лоботрясом, вы все равно найдете во мне опору.

Я понял, что в ней казалось таким странным. Юка была младше меня — но опытнее и взрослее. Она совсем не походила на девушек ее возраста. И неудивительно. У нее, как и у меня, не было детства в обычном смысле, только годы муштры за спиной — пусть и очень специфической.

Ее с младенчества учили понимать человеческие недостатки и потакать им — но не позволяли иметь собственных. «Счастьем» для нее было развлекать другого человека, причем выбрать его сама она не могла. Ее вырастили именно для этой роли.

На миг мне почудилось, что передо мной недочеловек, жестоко изувеченное существо, уродец, выведенный на потеху… Я испытал смесь страха и отвращения. А потом в моем восприятии что-то сместилось, и я сообразил: уродец по сравнению с ней — я сам. Все ее служебные качества, в сущности, были высочайшими моральными достоинствами, которыми обладает мало кто из людей — разве что святые.

Бедняжке просто не оставили другого выбора кроме полной самоотдачи. Когда-то китайским женщинам бинтовали стопы, чтобы их ноги оставались маленькими — и женщина превращалась в сексуальную игрушку. А это была бинтованная душа. Мой страх сразу прошел — и мне стало ее жалко, почти до слез.

Жалость, кстати, еще одна типичнейшая маска любви.

Мы перешли на «ты» этим же вечером. Все произошло естественно и мило, но о деталях я умолчу. Да и хвастаться особо нечем. Скажу только, что Юка вела себя как обычная скромная и немного стыдливая девушка на свидании с приятным ей человеком.

Догадаться о том, что она получила какую-то особую любовную подготовку, было невозможно — Юка ни разу ни оскорбила меня проявлением вульгарной умелости. Наоборот, она казалась трогательно неопытной, а о некоторых вещах ее приходилось упрашивать.

Но когда мы оба иссякли, у меня осталось чувство, что мне сделали бесценный подарок, совершенно мной не заслуженный. Может, думал я, пытаясь пробудить в себе цинизм, в этом и заключается их подготовка. Но цинизм не хотел просыпаться. Рядом была Юка. И я решил отложить вынесение приговоров и вердиктов до утра.

Прогулка в башню (отрывок)

…Однажды мы с Юкой пошли гулять в лес.

Это был не совсем лес — скорее, большой участок приусадебного парка, стилизованный под лесную чащу с такой степенью достоверности, что от настоящей дикой и заброшенной чащи его отличали только серьезные затраты на ландшафтных художников.

Чаща сперва была сделана непроходимой, а потом големы протоптали в ней несколько пешеходных тропинок, отмеченных еле видными знаками на древесных стволах. Гуляя по тайным тропкам, можно было комфортабельно переправляться через овраги и ручьи, все время находя под ногой твердую опору — и постоянно видеть вокруг поэтичное запустение.

Юка особенно любила эти прогулки. Я подозревал, что именно в лес она уходила, когда мне хотелось побыть одному — или надо было заниматься. Она непостижимым образом чувствовала все сама, без моих просьб — и пропадала с моих глаз. Но в лес мы часто ходили вместе.

Так было и в этот день. Мы около часа петляли по тропинкам, ненадолго уединились в шалаше «Рай № 3» на берегу ручья, затем вскарабкались по почти отвесному обрыву (в его стене была очень удобная, почти гимнастического качества лестница из древесных корневищ) — и вышли на большую поляну.

Я поднял глаза и замер.

В центре поляны стояла высокая башня. Она выглядела один в один фрагментом парижской Бастилии со старого рисунка — только к ней не примыкало стен. Башня казалась старой, темной от времени.

Ее совершенно точно не было здесь во время нашей прошлой прогулки.

Юка повернулась ко мне.

— Что это?

— Не знаю, — сказал я, — давай посмотрим.

Она взяла меня за руку.

— Может, это ловушка?

— Не думаю, — ответил я. — Никто не знал, что мы сюда придем.

Вряд ли мои слова успокоили ее (они не успокоили и меня самого), но Юка пошла к башне вместе со мной.

Странным казалось не то, что на лесной поляне появилась каменная постройка. Технически ее можно было перенести сюда за несколько часов. Но даже за месяц никто не смог бы вписать ее в пространство таким естественным образом.

Башню окружали трава и цветы. На них не было заметно ни малейшего следа строительных работ. Выступающие над землей части фундамента — каменные плиты, кольцом окружавшие башню — были покрыты пятнами мха и той особенной патиной, которую оставляют перемежающиеся с жарой дожди. В стыках камней пустила корни пара древесных ростков. Еще маленьких. Но за несколько дней они бы не выросли никак.

— Правда, — сказала Юка. — Охотник вряд ли будет тратить столько сил на благоустройство капкана.

Дверь в башню была открыта. Все ее внутреннее пространство занимала закручивающаяся вверх лестница. Я пошел по ней первым.

Стены покрывала растрескавшаяся штукатурка с цветными кляксами фресок — у них не было четких границ, и они напоминали огромные пятна плесени. Света из узких окон вполне хватало, чтобы разглядеть их.

Рисунки перемежались абстракциями и орнаментами: на одном пятне играли музыканты, одетые в парики и камзолы музыкантов, на следующем — три разноцветные спирали сворачивались к общему центру, где был нарисован какой-то каббалистический или алхимический знак.

Потом я увидел привязанную к столбу актрису в роли Жанны д’Арк — ее сжигали на сцене переполненного театра. Перед костром стоял бородатый дирижер с палочкой, как бы задавая правильный ритм огню. С другого пятна на меня влажно глянул придавленный избытком косметики древнеегипетский глаз.

Вслед за этим появился разрез желто-черной человеческой головы, поделенной на множество пронумерованных аккуратных отсеков с надписями по-немецки (из-за чего голова делалась похожей на камеру хранения — или непотопляемый корабль). Потом — сложный орнамент, словно скопированный с купола среднеазиатской мечети.

Рассматривая эти малопонятные, но занимательные изображения, мы шли вверх. Почему-то с каждым витком лестницы я чувствовал себя все беспокойнее.

Наконец Юка дернула меня за рукав.

— Что?

— Высота, — сказала она шепотом. — Мы чересчур долго идем.

Я понял причину охватившей меня тревоги. Юка была права — снаружи казалось, что в башне от силы четыре или пять этажей, но мы поднялись уже намного выше.

Я попытался выглянуть в окно, но оно было слишком высоко над лестницей: даже подпрыгнув, я увидел только клочок серого неба.

— Может, спустимся? — предложил я.

Тут же раздался грохот рушащейся кладки. Башня содрогнулась — часть лестницы за нашими спинами провалилась вниз, и в воздухе повисла белая пыль. Теперь спуститься было трудно.

— Они нас слышат, — сказала Юка.

— Кто «они»?

Юка пожала плечами. Мы пошли вверх быстрее.

Рисунки на стенах были все так же безумны и занятны, но в них стала появляться сквозная тема: медиум, делающий странные пассы руками. Иногда от его пальцев отходили пронумерованные и подписанные по-немецки стрелки, иногда — лучи света, иногда — какие-то пузыри с заключенными в них людьми и предметами.

Этот медиум был то мужчиной, то женщиной. Его наряды менялись от камзола до мантии. Он направлял свои пассы то на зрительный зал, полный господ и дам в вечерних туалетах, то на штормовое море, то в звездное небо… И еще на серпантине стены несколько раз повторился этот египетский глаз, отчего-то напоминавший мне не о древних тайнах, а о боевой росписи жриц любви.

Мы уже перестали считать этажи, когда лестница кончилась полутемным тупиком. Сверху был потолочный люк на петлях. В стене — скобы лестницы. Поднявшись по ним, я постучал в люк и подождал, но ответа не было. Тогда я откинул его и решительно полез в ударивший сверху луч света.

Я ожидал, что наверху будет маленькая комнатушка. Например, мастерская художника (так казалось после всех этих рисунков на стенах). Ну, или банальное узилище с рухнувшей крышей — в общем, что-нибудь романтическое. Но от невозможности того, что я увидел, у меня закружилась голова.

Я оказался в просторном и светлом дворцовом зале. Его потолок блестел золотыми кессонами, а в окнах был виден парк со скульптурными фонтанами. Пол покрывала несимметричная мозаика из разноцветного камня.

На стенах были пятна фресок, похожие на рисунки, мимо которых мы только что прошли, — они располагались так же хаотично, как в башне, и тоже напоминали разноцветные кляксы на штукатурке… Хаотичность эта была тщательно продумана — и радовала глаз, словно вокруг шел веселый разноцветный снег.

Вместе с мозаичным полом фрески придавали залу удивительное очарование. Здесь хотелось кататься на коньках, пить грог и слушать рождественские хоралы.

В углах зала стояли бронзовые фигуры четырех карточных королей — с пентаклями, жезлами, кубками и мечами на щитах, как было принято во времена Максима Полупредателя. Такое по геральдике дозволялось лишь вместилищу высшей власти. И все это, конечно, никак не могло поместиться в комнатенке на вершине каменной башни.

— Невероятно, — прошептала Юка, беря меня за руку.

— Спасибо, что навестили дядюшку, — раздался хриплый голос у нас за спинами.

Я обернулся и увидел стоящее в дверях кресло на колесиках. У него была высокая красная спинка, и оно походило на строгий и минималистичный походный трон.

На троне сидел Никколо Третий в пестром домашнем халате, расшитом человеческими и звериными рожицами. На его лице была черная маска. А на коленях лежал сложенный веер. Идеальный парадный портрет, подумал я, не хватает только мальчика и девочки с букетами ромашек… Впрочем, почему не хватает, это мы и есть.

Юка склонилась в придворном поклоне, почти неприличном из-за ее лесных шортов, и я сделал то же самое. Судя по всему, простираться в подобном случае не следовало.

Разгибаясь, я еще раз поглядел на фонтаны в окне и понял, что много раз видел их на картинах, а однажды — сквозь чугунный узор ограды. Просто прежде они никогда не представали передо мной в таком ракурсе.

Мы были в Михайловском замке.

Некоторое время Смотритель изучал меня и Юку сквозь прорези маски. Потом он сказал:

— Извините за эту шутку с башней, но как иначе старику заманить молодежь в гости? Я слышал, Алекс, у тебя появилась подруга по имени Юка. Вижу, вижу… Она недурна. Очень. Жаль, что я пропустил этот выпуск Оленьего Парка.

Кресло Никколо Третьего выехало из дверного прохода. Резиновые колесики на его ножках не были присоединены ни к какой механике. Ничего похожего на благодатный мотор внизу не имелось. Мягкие туфли Смотрителя не касались пола — его ноги стояли на подставке. Но кресло каким-то образом двигалось, причем по довольно сложному маршруту.

Отметить: Виктор Пелевин. Смотритель. Том 1. Орден желтого флага (фрагмент)

Материалы по теме:

«Корне-кустовой словарь русского языка» в свободном доступе Автор выложил «Корне-кустовой словарь русского языка» в свободный доступ на сайте abcdefghijklmnopqrstuvwxyz.ru
Planeta.ru VS Boomstarter.ru Почему для сбора средств на издание «Корне-кустового словаря русского языка» мы выбрали краудфандинговую платформу Планету.ру
«Корне-кустовой словарь русского языка» на Планете.ру Запускаем проект по изданию «Корне-кустового словаря русского языка» на краудфандинговой платформе «Планета.ру».
Комментировать: Виктор Пелевин. Смотритель. Том 1. Орден желтого флага (фрагмент)